— Тебе сколько лет, Петр?

— Семьдесят два.

— Когда родился-то?

Зуев помолчал, пытаясь вернуться из поднимающегося в голове тумана. Ведь не праздновал никогда. Так.

— В середине октября. Пятнадцатого числа.

— Весы, значит? Тогда понятно. Все выметено, разложено по полочкам, по дням, посчитано и продумано. Только скучно. А я вот рак. Тоже… мерзость. Зуев. У меня завтра день рождения. Давай напьемся? Ну что смотришь? Двадцать пять! Старуха уже! Слышишь? Не отключайся!

Зуев мотнул головой, взглянул на нее, потирающую босые ноги, и пошел молча дальше. Что-то не укладывалось в голове его. Тот легкий бреющий полет над его прошлой жизнью не получался в этот день. Все время вставало перед глазами это нелепое создание в Катином платье, даже тогда, когда он пытался представить лицо Кати, ее светлые волосы, испорченные непосильным трудом руки, усталые глаза…

— Зуев! Ты не понял! Ты не понял!

Она тронула его за плечо. Он остановился и медленно оглянулся. Она была одного роста с ним, почти уже вросшим в землю. Мокрое платье. Прилипшие волосы ко лбу. Опухшие губы. Синяки под глазами. Красивая. Такая же красивая, как Клавка Дегтярева по понедельникам, после того как муж, напившись до безумия и наслушавшись шепота деревенских доброжелателей, бил ее смертным боем. Она тоже виду не подавала. Гордая была. Хоть и не подпускала к себе никого. Только детей у нее так и не случилось, кроме Машки. Отбил ей Иван все нутро. А Машка? «Мама и папа. Передавайте привет Маше, хотя я вместе с вашим отправляю и ей письмо».

— Ты чего плачешь, Зуев?

Она осторожно коснулась его щеки пальцем и поймала мутную слезинку.

— Это от старости, — сказал Зуев.

19

Вечером она поймала во дворе не успевшего испугаться кота, взяла его на руки и занесла в дом. Кот сначала недовольно фырчал, даже пытался орать, но скоро подчинился рукам и заурчал, как маленький моторчик, подставляя то шею, то спину.

— Вот так и все мужики, — вздохнула она. — А только выпустишь, вроде как опять дикий. Пока в другие руки не попадет. Зуев. Мы долго на одной картошке не протянем. А мне здесь у тебя пару недель проторчать придется. Не могу же я с таким фейсом на трассу выйти! Ты где еду берешь?

— Племянник привозит раз в месяц.

— И когда теперь его ждать?

— А бог его знает. Может, через месяц.

— Ну ты меня обрадовал. Никаких радостей в жизни! Выпить-то у тебя хоть есть? А то солнце садится, а у нас ни в одном глазу.

— За что тебя? — спросил Зуев.

Она замолчала, опустила на пол кота. Посмотрела в окно на сумрачный двор. Встала, стянула через голову платье, подошла к нему пугающе обнаженная.

— А вот за это самое. Нравится? Помято немного, а так ничего. Правда? Ты мужик еще Зуев или нет? Ты можешь понять? За это самое, Зуев! А может, еще за что. Но главное — за это. Все за это, Зуев. Разве можно в это стрелять? Насиловать можно. Кусать можно! Грызть! Рвать на части! Кожу сдирать! Но разве можно стрелять! Зуев! Зуев! Зуев!

20

Он вывалился из сна, как падает на дорогу тяжелый камень, прорвавший мальчишеский карман. «Не теперь», — подумал Зуев. Тело показалось ему таким безвольным и бесчувственным, что, испугавшись возможного паралича, он заторопился, зашевелил пальцами, перевалился на бок и сполз коленями на пол. «Ну вот, — снова подумал. — Промотал за три дня не меньше месяца жизни. Дотяну ли теперь до яблок?» Пооборвались ниточки в груди. Не паутинка теперь, так, две или три пряди. И комочек уже не висит, а болтается, бьется о внутренности. Так что никаких резких движений. И стены как дымкой подернуты. И птичий гомон как через вату доносится. «Сдаем понемногу», — сказал себе Зуев и привалился к окну. Во дворе в лужицах ночного дождя отражалось солнце. Она, подпоясавшись грязным полотенцем, кашеварила у печки. Шкворчало масло на сковородке, подпрыгивали ломтики картошки, сипел чайник. И на секунду Зуеву показалось, что это Катя. Что это Катя, как всегда, спозаранку готовит его на работу, и ему захотелось обернуться и крикнуть: «Пашка! Вставай, а то все проспишь!» Но обернулась она. Не Катя. Она.

— Петруха! Слава богу! А я уж думала, что ты помер! Ты не шути так больше! Тут у тебя за забором шампиньоны растут! Представляешь? Пир горой намечается! Так что держи хвост морковкой, сегодня вечером ты приглашен на мой день варенья!

21

Она стояла у зеркала и рассматривала фотографии.

— А это кто?

— Катя и Павлик.

— А это?

— Это я. На целине.

— Я бы не устояла! Класс! А чуб-то какой! Гарный хлопец! А это кто?

— Это мой отец.

— Надо же. Сапоги. Пальто. Я думала, что тогда в лаптях все ходили.

— Я, бывало, надевал. Пацаном.

— Лица, жалко, не видно. Сколько у вас в роду живут?

— Как кому повезет.

— Петр, долгожительство — это вещь наследственная! По наследству передается. Может, тебе на роду написано не семьдесят два, а сто два года прожить?

— Да не довелось как-то никому до своей смерти дожить. Все помогали.

— А я и сама не хочу долго! Лучше уж быстро, но ярко! Чтобы полной чашей! Не хочу тлеть, дымить и вонять! Кому я буду нужна в семьдесят два года?! Кому ты нужен в свои семьдесят два?

— Не знаю. Вот разве тебе… пригодился.

— Мне? Подарили хромому клюшку в обмен на кислородную подушку! Мы с тобой не пара. Со здоровьем у нас с тобой, Михалыч, неважняк!

— У тебя есть хоть где жить?

— А это где угодно. Были бы деньги!

— Хочешь — живи здесь.

— У тебя таких денег, Петруха, нет. А бесплатно? Я же не Армия спасения. И куда же я тебя дену?

— А куда меня девать… Все туда же. Мне уж недолго осталось.

— Нет уж, Петя. Копти себе небо дальше! Ты же вроде как не куришь? Завидная партия! Я ведь твоя должница, если не прихлопнут, так телевизор тебе из города пришлю. На батарейках. А то ты тут совсем одичаешь!

— А чего там хорошего, в телевизоре-то?

— Хорошего? — обернулась она. — Хорошего мало. Зато как посмотришь или послушаешь, своя жизнь лучше кажется. Или наоборот. Ты вот к смерти готовишься, а зря. К жизни надо готовиться. Смерть и так придет, готовься или не готовься. Придет — и все. Хорошо, если во сне. А если заживо будет пожирать, рвать по кусочкам?!

На глазах у нее заблестели слезы. Она замолчала, посмотрела в окно.

— Что-то я совсем у тебя разнюнилась. А ведь когда-то Железкой звали. Ну что, Зуев, прошу за стол. Только переоденься, не жмись. Праздник все-таки. Поторжественней, поторжественней!

22

Зуев стоял в сенях и смотрел на синий костюм, пошитый почти полвека назад к какому-то там Дню механизатора и надетый им всего пару раз. Думал, что на Пашкину свадьбу пригодится, а пригодился на похороны. На собственные похороны. Вот только не предполагал, что сам себя одевать будет.

Падал тусклый свет через пыльное стекло под потолком. Тянуло неприятным сквозняком. Пахло пылью и плесенью. Вот и дом его умирает. Зуев застегнул пиджак. Вытянул руки. Осмотрел себя, насколько позволяла негнущаяся шея. Эх, как время-то его скрутило! Размера два потерял! Ведь мал был костюм-то, а теперь мешком висит! Ну ничего. Велик — не мал. Может, разнесет еще перед смертью. Он сунул босые, обвитые синими трещинами вен ноги в галоши и открыл дверь в дом.

— Ну! Что ты будешь делать! Эх! Побрить бы тебя да причесать!

Она вскочила с места, взяла его за руку и подвела к выдвинутому на центр комнаты «столу».

— Садись, мил друг! Гостем будешь! Вот картошечка золотая! Вот грибочки жареные! Французские из русской глухомани! Вот подливочка грибная! Салатик из всякой травы! А вот и оно! Ну что, Петруха, утаить хотел?

Она водрузила на стол бутыль.

— Ты зла на меня не держи! Я же тебе добра хочу! Скрашиваю, можно сказать, склон твоих лет! А как тут скрасишь без самогоночки, когда все хорошим только на пьяную голову кажется? Так что, вздрогнем?